ищущий дорогу

Сайт Андрея Минарского

Райские, бесконечно-исчислимые небеса фуагры.

«Апперитив – напиток, часто алкогольный, подаваемый перед едой или при перемене блюд для возбуждения аппетита.»

Знание, до начала времен открытое всем посвященным.

Апперитив №1.Теологический.

Когда-то, в детстве, я, как и все мы, читал гностиков. Эти ребята, кроме прочего, занимались исчислением духовных небес и их категоризацией. Счёт там шел на тысячи, впрочем, точно я не помню: гностиков я не осилил ни тогда, ни позже, – да и какой нормальный человек, согласитесь, будет читать гностиков?
Но чтобы понять,о чём речь, лучше вспомнить известную историю одной из сур Корана, ибо Мухаммед, как сходятся все исследователи, с гностиками был знаком не понаслышке.
Итак, Пророк, взлетая на подаренной ему сияющей разумной живόтине – коне Буракеиз Мекки в Иерусалим, в мгновение ока, – пока не успела пролиться вода из задетого на старте сосуда, – по воле Аллаха пересёк как минимум семь райских небес.
Наивный, хотя и приобщенный к арифметике человек тут испытает разочарование: семь, это, конечно, не тысяча. Но, во-первых, эти небеса райские, что было дано Всевышним узреть Мухаммеду, но конечно, не дано было узреть падшим в своих изысканиях гностикам. А во-вторых, семь – это говорится для понимания непосвященных (простые арабы, видимо, и вовсе не умели считать): в действительности же семь означало много; количество небес, открытых облечённому в наивысшую духовную прелесть Мухаммеду во множество раз превосходило количество небес, доступных унылым гностикам.
Во всех этих рассказах, однако, меня по недомыслию всегда смущало одно: число. Семь или семьсот тысяч, – или, может, семьсот семьдесят семь миллионов в степени гугол, – но как можно научиться исчислять небеса? Как, в конце-то концов, проводить между ними границу?
Так вот: ниже-идущий рассказ об этом. О том, как я научился считать небеса. Как – пусть и в очень специфичном и далеком от всякой духовной праведности мире, – но мне было показано, как можно исчислить бесконечные и воистину – без дураков – райские эфирные иерархии.

Апперитив №2. Научно-философский.

Когда-то, но уже далеко не в детстве, я, как и все мы, писал философский реферат к диссертации. В реферате рассматривалась широко всем известная проблема измерения в квантовой механике.
Не вдаваясь в излишнюю учёность, скажу лишь, что проблема эта заключается в том, что никто не может указать критерии, когда нечто не ощутимое ни на какую ощупь, волновое и интерферирующее (волнующе-интерферирующее, сказал бы поэт), – короче, когда нечто колышущееся и почти эфемерное, что, как все знают, используется для описания мира в квантовой механике, – превращается в веский и непреложный наблюдаемый факт. Короче, нельзя сказать, когда такое всем нам известное с младенчества существо, как шредингеровский кот, волнующе интерферирующий своей живою стороной со своей несчастной мертвой ипостасью, – окончательно становится живым. Или увы: мертвым. А ведь это важно знать, кто ты есть: живой или мёртвый. Тем более, что шредингеровский кот живет в каждом из нас – можно сказать, каждый из нас немного (а на самом деле, на все сто) шредингеровский кот. Или, в крайнем случае, лошадь, как писал плохо знакомый с квантовой наукой, но уже и далеко не классический поэт.
Но мы-то знаем

..Если уж приходится делать ерунду, лучше делать её качественной: чтобы не писать унылый реферат к диссертации (ещё нечто эфемерно-колышущееся, значимо-звучащее, но никак не ощущающееся научно-веским), я написал почти художественное эссе, вполне годное на зуб гуманитариям. Настолько, что некий достойный и несомненно умный человек пригласил меня в институт психоанализа, дабы я ознакомил с сутью этого эссе тамошних студентов. И вот, после небольшой лекции, когда мне казалось, что все всё прекрасно поняли, – особенно один молодой человек в первом ряду, который так понимающе смотрел и так по делу и в правильных местах задумчиво кивал, – и вдруг этот парнишка встал и произнёс примерно следующее:
«Всё это очень интересно, но уже несколько лет, как я решил, что единственное, в чём я должен совершенствоваться в этом мире, это реклама. Подскажите, пожалуйста, как проблема измерений в квантовой механике поможет мне лучше делать рекламу?»
Я ничего не подсказал тому молодому человеку. Более того, боюсь, мой молчаливый взгляд был весьма красноречив. Не то, чтобы он был гневен: мне удалось сдержать экспрессию. Но он был скорбно-сочувственен. Типа: это же надо было настолько не догоняющим и чуждым всякому человеческому пониманию, чтобы...
Далее мой словарный запас обнаруживал несовпадение множеств моей адекватной и моей цивилизованной лексики, и в голове наступала звенящая тишина...

И вот теперь я признаю: я был неправ. Тот парнишка тогда был далеко впереди меня, не догоняющим же – и даже не сознающим степени своего недогоняния – был я. Его вопрос был глубокомыслен и умен. Он был даже недоступно мне по тогдашнему моему духовному опыту тайно-мудр. Собственно, мой нынешний текст и есть – запоздалый ответ тому умудренному не по годам молодому человеку.
Итак:

Основное блюдо:
Проблема квантовых измерений в рекламе, или исчисление райских небес фуагры.

      «Убеждение в действительной реальности мира основано на далеко идущей общности
      опыта… индивидуумов… по отношению к соответствующему объекту.»
                        Э. Шредингер


Один мой, пожалуй, что недавний, приятель (мы ровесники и давным-давно учились в одной школе и одном классе, но знакомы не были; это не фигура речи и не симптом нашего детского аутизма, но еще один вполне веский наблюдаемый факт… Ну хорошо, пусть это будет специя: квест для интеллектуалов)… Итак, один мой старинно-незнакомый недавний приятель, а по совместительству, точнее, по своему главному делу, – зубной врач, – на мой вопрос, что ему привезти из Франции, задумался, отрешённо поглядел пару секунд куда-то в бесконечное пространство и, созерцая неведомые мне миры, произнес:
«А привези-ка ты мне… фуагры».
Со словом этим я тогда знаком не был. И потому даже не догадывался еще, (о, теперь-то я знаю), что в том, чтоб не быть знакомым с фуагрой, есть нечто постыдное.
И потому опрометчиво согласился привезти этот загадочный продукт, попутно выяснив (о, это жалкое первичное восприятие), что это такой птичий печёночный паштет.
И, через это согласие, сделал первый шаг на долгом пути познания…

… Месяц спустя. Париж, аэропорт Шарль-де-Голль, полчаса до отправления самолета. Я болтаюсь по магазину дьюти-фри, с чувством неисполненного долга перед приятелем, ибо напрочь забыл, что же именно он просил меня привезти. Что-то на «ф», похожее на фейхоа, но явно не оно: ибо то зелёное, травянисто-пахучее и фрукт, а приятель просил нечто мясное и калорийное, вроде бы из печёнки. Как на грех, даже в английской школе (мы с приятелем учились в ней) я не удосужился узнать, как будет по-английски печень,– и до нагрянувшего момента нужды в этом важнейшем для всей жизни знании, увы, не испытывал.
(Приятелю-то хорошо: он врач, хотя и зубной, – то есть на какой-то латыни печень зубрил точно.)
В итоге я обращаюсь к скромной очереди возле ближайшей торгово-упаковочной стойки с вопросом, нет ли среди них моих едино-носителей одного великого и могучего языка. Чтобы на нёмони могли бы мне объяснить про печёнкуи назвать паштет на «ф» из неё.
Печень, печень, the food из печени, – довольно бездарно начинаю я, для наглядности тыкая себе пальцами в правую часть живота. – На-эф – как это по-русски?
Один в очереди, что-то жующий, по виду араб, на пару секунд перестает жевать и услужливо спрашивает:
– Knife?
Но в остальном публика весьма уклончиво реагирует на подозрительного идиота, рекламирующего фуд с непонятным названием печень, указуя на содержимое собственного живота и спрашивая про нож... Самому же мне в этот момент приходит глубоко поперечная всему спектру их тревог мысль, что если на-эф, то это, наверно, не по-русски? А как по-русски? И наверно, надо поосторожнее тыкать в себя, а то уже зарезаться предлагают…
Но моё тупиковое положение, – ибо и на родном-то языке я б с трудом смог объяснить всё невыразимое бессознательное нахлынувшего на меня мутного потока сознания, – нежданно спасает явление ангела. Ангел этот является ко мне в виде чуть полноватой, южного вида и неведомых витальных сил продавщицы. Едва не раскрыв объятия, эта женщина из-за каких-то стоек плывёт ко мне, и я слышу первую музыку небес:
Фуагра́, – нежно и уверенно произносит она, (видимо, некая франко-русская армянка, как мне робко думается, – но армянка здесь не более чем мой домысел об её южной утонченной витальности и внешнем виде), – вам нужна фуагра.
И я чувствую радость, соглашаясь со словами так хорошо понявшего меня ангела.
Меня ведут к довольно длинному рядку полок, удачно оказавшемуся совсем близко к столь нелепо потревоженной мною очереди. По дороге меня успевает восхитить, как всё легко и просто решилось, и каково подаренное мне богатство выбора фуагры; единственное, что вдруг рождает тревогу, это надпись в четырнадцать евро возле первой увиденной и совсем небольшой баночки. Я вовсе не жадный человек, но как-то ощущал глупым отваливать за птичий паштет, пусть даже для старинного недавнего приятеля, больше тысячи русских рублей, и у меня очень удачно оставалось в кармане около пятнадцати евро налички. Столь быстрое почти достижение моего случайного прикидочного лимита породило лёгкое беспокойство – и подозрение, что мой реальный выбор окажется не столь уж богатым.
Однако все мои мысли и сомнения были почти мгновенно blocked. Точнее, «blocked», – это была надпись, показанная мне ангелом-продавщицей на какой-то баночке. Правда, баночка эта была уже не за четырнадцать евро, а за скромные двадцать (впрочем, на той, что за четырнадцать, надпись тоже была, я проверил). Женщина при этом мне что-то очень убедительно и профессионально объясняла, так, что сразу ощущалась надёжность, – именно то чувство, что приходит к ищущему правды человеку, когда он общаешься с настоящим специалистом. Деталей, впрочем, из-за этой самоволки с проверкой баночки за четырнадцать, я не уловил. Но суть понял: покупать фуагру, на которой написано «blocked», может только абсолютно бестолковый и ничего не понимающий в высоком вкусе человек. То ли речь шла о совсем неправильной рубке печени, то ли она резалась именно из каких-то цельных блоков, въехать в эти подробности я толком не сумел, но есть эту фуагру было точно невозможно. Мне это говорил эксперт, специалист, добрая женщина, пекущаяся о моем интересе и заботливо показывающая на малюсенькой баночке за тридцать пять какое-то слово на букву «а», заменяющее позорное «blocked». Я рискнул еще поднять контейнер с паштетом за двадцать восемь, но увидев тот же маркер позора, с какой-то странной, слегка мазохистской радостью убедился, что женщина говорит правду. Привкус мазохизма тут шёл от моего неверия: я осмелился усомниться и теперь был посрамлён. Радость же возникла оттого, что зато моё чувство надёжности и доверия к ближнему оказалось верным; и что благодаря этому прекрасному, ангельски внимательному ко мне созданию рядом я теперь нахожусь в кругу посвящённых и умею отличать ту фуагру, что можно покупать, от убогой подделки.
Вяло шевельнулось воспоминание о том, что у меня есть только пятнадцать евро в наличке. Но тут же слабая и малодушная мысль эта была решительно отброшена: дороги назад не было, нельзя было предавать с таким трудом подаренное мне знание для посвящённых ради убогой меркантильщины.
«Придется расплачиваться с карты», – это была моя последняя мысль о деньгах; далее открылась чисто духовная дорога. – Некоторые утончённые ценители ценят утиную печень выше гусиной, – так звучало новое откровение ангела. И предъявленная мне баночка утиной за сорок семь была неизмеримо лучше гусиной за сорок две. – Хотя это, конечно, странные изыски: всё-таки большинство экспертов уверенно предпочитают правильно приготовленную гусиную. – Я слышал убедительную музыку этих слов,и правильнаягусиная печень за пятьдесят четыре делала утиную за сорок семь просто жалкой. – Впрочем, и гусиная гусиной рознь: самое главное, вы же понимаете, это то,чем питаются гуси. – Фуагра за шестьдесят три имела на банке какой-то значок – то ли орех, то ли сильно растолстевший листик, – и это превращало все предшествующие её подвиды в ничтожество.
Зигзагами, от банки к банке, я поднимался всё выше на лестнице фуагриных совершенств. Вся процедура повышения уровня более всего напоминала торговлю в преферансе: когда один из участников имеет единственную и даже с его точки зрения благородную цель: поднять слабого духом и сомневающегося соперника еще на одну игру, – и чтобы тот с перепугу не сказал пас. Но я не пасовал, я плыл, всё более ощущая себя на каком-то фуагринном небе, и где-то в районе неба так примерно семьдесят пятого, то есть где царили баночки по семьдесят пять, понял главное, отличающее каждое новое небо от предшествующих. Это была вовсе не цена: что вы, об этом жалком предмете мне ни разу даже не упоминалось. Главное было другое: человек, оказывавшийся на новом небе, достоверно узнавал: все, оставшиеся на предыдущих, – полные лохи. Спуститься с неба за семьдесят пять к небу, скажем, за пятьдесят семь было положительно невозможно: для этого я должен был сам и своею волей признать, что я как минимум трижды лох.
Впрочем, всё это ерунда. Во всяком случае, если вы мужчина. Как всем известно (почти восхищенный взгляд небесной женщины-распорядительницы на меня), лучшая фуагра для настоящих мужчин производится в Германии. Вот она: и я он-лайн созерцаю эту фуагру перед собой, я теперь приобщён столь ценящей моё мужское начало спутницей к знающим об этом рейнском чуде (небо за восемьдесят).
Однако вкус у этой фуагры всё же лишен некоторых полутонов. Она слишком брутальная. А вы кажетесь из более редких, изысканных ценителей… Голландия… Фламандские фермы, знаменитые на весь мир… Звучат слова этой оратории, и краешком глаза я вижу соответствующее ей небо за девяносто…
О, но вы правильно понимаете, главное – это порода. А лучшие породы гусей исключительно для фуагры всё же умеют выращивать только во Франции. Вот,– мне показывают маленький трилистничек на банке, – этот знак означает, что эти гуси выращены на старинных фермах среди заливных лугов Прованса. Много веков все ценители фуагры абсолютно убеждены, что единственная аутентичная фуагра делается именно здесь.
…Я парю. Я парю в районе ста десяти вместе с тучами избранных гусей над заливными лугами Прованса, а ниже нас, там, внизу, топчутся целые стада лохов, не познавших эту чудесную многовековую тайну. Спасибо, женщина-богиня, приобщившая меня к этой единственной настоящей истине для посвященных, подарившая мне этой волнующий всю мою душу полёт.
…Но мой полёт резко прерывается пальцем женщины, указующим на едва заметную красную черточку на банке.
…Это крах… Я ощущаю тяжелый удар молота в душу, у меня начинает болеть сердце... Производитель не даёт гарантии, что в баночке представлена фуагра из печени ровно одного гуся… Вот что означает эта черта… Она означает кровь и преступление… Мне – вместо единоличной, едино-гусиной печёночной уникальности – подсовывают уродливый микс… Это страшно. Это ведь действительно то же самое, как если б к моему единственному и неповторимому сердцу добавили прокрученный на мясорубке фарш из чьих-то миокардов. Это невыразимая мерзость, это ад, смерть и кощунство, я понимаю, почему моё сердце с такой болью отвергает этот палаческий выбор. И только на небе за сто тридцать пять я, наконец, с облегчением не вижу этой ужасной красной черты.
…И всё же, всё же… Нет, это почти не важно, – ласковое, бережное и сочувствующе-подбадривающее кивание головой показывает мне, что новый предстоящий мне выбор совсем не столь обязателен, как только что совершенный мной подвиг по преодолению черты… Но всё же, всё же… Нежнейший жир цвета розовеющего японского утра более подходит тому небесному ангельскому продукту, до постижения которого я уже сумел столь героически подняться, чем эта плебейская уродливая желтизна. И тончайшая розовая полоска за стеклом баночки неба номер сто сорок восемь спасает меня от этого мучающего эстетического диссонанса, заодно окончательно залечивая, зарубцовывая на моем несчастном сердце шрамы от перейденной ранее гусе-крове-смесительной красной черты. Вы заслуживаете королеву, – слышу я тихий восхищенный голос. Моя небесная проводница по пути в рай едва заметно утвердительно кивает мне... И я тут же сам с абсолютной и спокойной достоверностью убеждаюсь, что да, она права, всё именно так, как же это я раньше-то сам не догадался... Что если уж желать рая, то, конечно, только с королевой, как же иначе… И что если где-то в районе ста восьмидесятого неба мне за все мои достоинства будет подарена встреча с непревзойденной королевой фуагры, то искать счастья с какой-то убогой замарашкой низших небес будет с моей стороны полнейшей и, главное, абсолютно нереализуемой глупостью. «Я отказался от королевы», – эта мысль немедленно уничтожит во мне любую малейшую возможность какого-то более мелкого счастья… И только одно тончайшим намеком в речи моей ангельской спутницы колеблет мою уверенность в этом предстоящем мне неизбежном и единственно правильном бракосочетании в монархи: это еле различимый вздох, мираж, это тихое эфирное дуновение её мысли, что где-то там есть еще и богиня фуагры.
…Я так и не узнал... Богиня моя, я так и не узнал, на каком небе ты проживаешь. Тончайшие эфиры моих постижений были разрушены вторжением в мой мир грубого земного голоса. Где-то, из почти забытой периферии, из унылой бездны дна всего низкого и материального, этот указующе-менторский голос диктора вдруг возвестил, что до закрытия страшных ворот в едва не оставленный мною мир остаётся пять минут…
То есть что остаётсяпять минут до закрытия ворот отправки моего самолета.
О, жадный Хронос, пожирающий своих детей! Ты лишил меня счастья, доступного лишь редчайшим из смертных.
Ты лишил меня обещанного брака с богиней фуагры.

…Медленно… Здесь, на парящих небесах, даже зияющий зев Хроноса не заставит суетится... Медленно, я начинаю разворот от моей ангельской и ангельски терпеливой со мной проводницы. Я поворачиваюсь к ней спиной и ощущаю… Нет, не презрение… Не презрение, не осуждение, не гнев, но лишь сохраняющий всё доверие и верность мне молчаливый и властный любящий зов. Зов, готовый всё понять и простить. Простить – и любовно принять обратно, если я всё же найду в себе силы не поддаться низменным чарам и вернуться на пути своего единственного истинного счастья.
Но я не возвращаюсь. Я делаю шаг от. Здесь, передо мной, – и до короткой очереди на упаковку-покупку, – идут по понижающей лотки предаваемого мной счастья.
И я начинаю падение.
Я предаю королеву – впрочем, более чем ничтожную по сравнению с так и не увиденной мною богиней.
Я предаю жирный розовеющий цвет японского утра.
Я преступно нарушаю вниз красную черту позорного гусе-крове-печеночного-смесительства.
Я пролетаю мимо гонористых печёнок гусей залитого лугами Прованса, мимо скупердяйски-прижимистых печенок гусей буржуазной Фландрии, мимо мужицки-грубо-безвкусных печенок брутальных гусей Дойчланда, мимо полной дешёвки печеней гусей, обожравшихся нарисованными на банках толстолистыми орехами… Я преступаю вниз небо за небом и ничто не может удержать меня в моем падении. Я лечу мимо чего-то несъедобно-бедно-утячьего за сорок семь и тошнотворно-убого-гусячьего за сорок два, и даже полное нищебродство гнусного паштета за тридцать пять на может задержать меня. Даже непереносимая отрава двадцатки-blocked не срабатывает на блокировку, я не могу зацепиться даже за несъедобную падаль за четырнадцать, единственную, что мне заслуженно доступна по цене.
Хронос не ждет, и ощутив в последний раз спиною скорбящий, властно-любящий призыв остановиться, я огибаю очередь и бегу в сторону адских врат, захлопывающихся прямо за мною.
Я успеваю на самолет, я улетаю от бывшего столь близким и уже почти подаренного мне рая.
Впрочем, что мне теперь любой рай. Всё гораздо, гораздо, гораздо хуже.
Я улетаю от фуагры.

… А ведь всё могло бы быть иначе. Даже несмотря на зияющий зев Хроноса. Если бы я сохранил разум и выдержку, я мог бы не совершать этого трусливо-беглого предательства возвышенных райско-фуагринных небес. Такого предательства, что даже столь всемирно-признанный специалист поуголовно-пенитенциарным наказаниям, как Данте, не знал бы в итоге, в какой из адских кругов меня поместить...
О, а поведи я себя иначе, он бы меня с благодарностью и восхищением простил! Ибо я нашел теперь истинно праведную дорогу, нашел верный спасительный выход. Выход этот невольно подсказал мне всё тот же инициатор моего бесконечного постигающего восхождения, мой мудрый приятель, оставшийся по моей вине в ожидании фуагры. И когда, по возвращении, при новой встрече, я покаялся ему в своем фуагринном отступничестве, он заметил, что если я истинный философ, то должен признать бесконечность восходящего пути. А значит и того, что окончательно самой лучшей фуагры – как реальности, данной нам в ощущения, – в мире не существует…
…И тут, как яркое озарение, мне явилось конкретное развитие и воплощение его великой мысли. Я понял, как я должен был действовать. Как должен был поступать и двигаться, чтобы не понижать, но, наоборот, навеки повышать фуагринные небеса.
Я должен был стать для моей спутницы тем, кем она была для меня: Вергилием для Данте, проводником по фуагринному миру. Я должен был взять её за руку и, сочувственно-великодушно озирая всё вокруг, глядя на всех этих очарованных странников и пилигримов, ищущих высших духовных озарений в огромном храме дьюти-фри крупнейшего французского аэропорта, произнести примерно следующее:
– Мы-то с вами знаем, – сказал бы я ей, – мы-то с вами знаем, – нежно-возвышенный жест руки, прощающе-обводящий всё вокруг, – что действительно настоящей фуагры – здесь (!) – быть не может.

. . .
. . .
. . .

… И я знаю, что было бы дальше. Куда бы я позвал навеки потрясенную моим великим откровением спутницу. Куда бы повел её, одним махом преодолев все бескрайние пространства, где мириады паломников идут по мириадам расчисленных высшими разумами путей в поисках всё более и более совершенной фуагры.
Я позвал бы её в некий единственный и никому неведомый в этом качестве небесный град, светло и невидимо возвышающийся посреди цветущего и благоухающего Эдема, здесь же на падшей Земле представленный в виде конкретного и довольно непритязательно пахнущего поселения со странным названием Муска-ла-Фекало. (Muho-Sransk на аутентичном грубоватом языке тутошних земных жителей; на изысканном же жаргоне интеллектуальной элиты называемом еще фекалы мозга («Я живу в ФМ», – загадочно говорит здешний интеллигент и тем сразу ставит в гностический тупик наивно-доверчивых мухосранчан)). Так вот, в этом самом Муска-ла-Фекало есть некогда процветавший, но ныне почти заброшенный и дышащий на ладан колбасо-перерабатывающий завод третичного цикла. И при этом заводе есть уже вовсе заброшенные и скорее всегда пустые, чем могущие содержащие хоть что-то наблюдаемое квантово-механические мастерские. И сторожем в этих мастерских на чисто общественных началах служит старый бомж с вовсе нетипичной для здешнего, в среднем мало приближённого к наукам, населения фамилией Шредингер…
И вот, в те тщательно скрываемые от любого постороннего наблюдателя моменты, когда этот сторож счастливо спит, обняв опустошенный сосуд с испитым счастьем и прислонившись спиной в подранной местами телогрейке к единственной стене в остальном продуваемой всеми ветрами тутошней помойки, кот этого сторожа, ни жив, ни мертв, тащит из кармана хозяина самую лучшую, самую нежную, самую желанную, нигде более в мире никому вышними силами не явленную – фуагру.

… И только кот, истинный и единственный посвященный, знает, что этафуагра действительно и по настоящему –лучшая в мире. И ещё, быть может, такдумает хозяин, когда, проснувшись, не находит её в ожидаемом для радостного обнаружения месте.

Но мы-то с вами знаем…
. . .
. . .
. . .

      14.11–11.12 .2017 Париж – Санкт- Петербург